— Я предъявляю вам это как доказательство истинности рассказа о себе и своих намерениях. Ничто не лишнее в моем положении.
Он спрятал кольцо и вопросительно посмотрел на Стэнли.
— Говорите. Я расположен вам верить, — сказал Стэнли.
Тогда Гент начал свой рассказ. Это был полуторачасовой разговор вполголоса. Стэнли изредка задавал вопросы, неизменно получая ясный, точный ответ. Когда беседа окончилась, Гент, дымя трубкой, задумался, а лицо Стэнли светилось удивлением и симпатией.
Прошло несколько минут. Где-то заржал спутанный конь. Свеча догорала.
— Нас двадцать пять в караване, — сказал Стэнли, — вы будете двадцать шестой, Гент.
— Благодарю. Под непременным тем условием?
— Да. Согласно вашему желанию, я не упомяну о вас и вашем участии в путешествии никому — ни устно, ни письменно.
— Благодарю еще раз. Где я буду спать эту ночь?
— В палатке Шау. Завтра же вы будете снабжены отдельной палаткой. Следуйте за мной, мистер Гент!
Они вышли. В опустевшее помещение заглянул часовой «вагензи», согнулся, перебежал глазами с предмета на предмет и, зажав ружье между колен, быстро глотнул из кофейника несколько глотков сладкого кофе. Затем, выщипнув из табачной пачки добрую горсть, проворно вернулся на свое место и затянул прерванную песню о ядовитой, но роскошной земле, сыном которой был.
Желая узнать, что сообщил Гент Стэнли, мы должны вернуться назад к тому времени, когда путешественник Давид Ливингстон начинал свой многолетний африканский поход.
В 1866 году по улице Занзибара шел или, вернее, с трудом двигался белый человек лет тридцати, временами опираясь рукой о стену и присаживаясь на камни. Сквозь загар его лица проступала болезненная бледность. Рваный костюм помешал бы заметить невнимательному глазу интеллигентность прохожего. Хоть полуденное солнце давало 60° Цельсия, однако прохожий трясся в пароксизме лихорадки. Силы, видимо, оставляли его. Опустившись на землю у наглухо закрытых ворот арабского дома, больной пробормотал проклятие и лег у стены, лениво наблюдая грызню тощих собак. Затем, пошарив в кармане, он вытащил горсть хлебных крошек, пуговицу и свинцовую пломбу.
— Ни одного медяка, — пробормотал он. — Мне, правда, не до еды, но ведь так я подохну от истощения.
Мимо прошла толпа мусульманок, закутанных до глаз в полосатые покрывала, с медными кувшинами и узлами грязного белья за спиной. Промчался, зажав зубами монету, негритенок. Собаки, окончив драку, расселись и разлеглись, высунув языки. Из порта донесся гудок отплывающего в Индию парохода. Больной прикрыл глаза, и тотчас лихорадочные видения овладели им.
Он увидел кабриолет, бич кучера и массивную тень мраморного подъезда, пропускающего вышедшего из экипажа высокого человека в белом костюме.
— Прошлое лучше, когда оно — прошлое, — в полубреду произнес лежащий.
— Вот как! Почему это? — неожиданно спросил кто-то.
Больной вздрогнул и оглянулся.
Перед ним в простом, но первоклассной работы охотничьем костюме стоял пожилой человек. В его малопривлекательном большом лице, обросшем полуседой бородой, были черты львиные, подчиненные главенству черт человеческих. Во взгляде серых проницательных глаз было нечто останавливающее — казалось, толпа остановилась бы перед силою этого взгляда.
Больной, помедлив, сказал:
— Потому, сэр, что вам предоставляется переживать его или не переживать — это главное. Во-вторых, прошлое бестелесно, невещественно. — Он с усилием сел, обхватив руками прыгающие колени. — Вы можете выбирать из него, как из шкатулки, полной мусора и драгоценностей, не рискуя снова испытать усталость ходьбы, разговоров; болезнь, голод и т. д. не властны над вами в этих переживаниях. В нем забывается, сглаживается многое несущественное и тяжелое; было бы хорошо, будь настоящее и будущее также очищены от балласта.
Неизвестный улыбнулся. Улыбка мгновенно изменила его лицо, оно стало приятным. Больной тоже усмехнулся.
— Люди в моем положении склонны к философии, — задумчиво сказал он.
— Вы больны?
— Да.
— Что с вами?
— Перемежающаяся лихорадка. Она не дает работать.
— Где вы работали?
— В порту.
— Кто вы?
— Гент.
— Это имя…
— Так. Но вам, наверное, не нужна моя биография.
— Где вы живете?
— У лавочника-туземца.
— Далеко?
— Нет, не очень.
— Мне хочется что-нибудь сделать для вас. Вставайте!
Охотник взял Гента под мышки, обнаружив незаурядную силу, и поставил на ноги, затем, поддерживая его, сказал:
— Попробуйте идти.
— Куда?
— К себе.
— Благодарю, — коротко сказал Гент.
И они пошли путаницей кривых улиц. У маленького грязного дома Гент остановился, стукнув в калитку. Немного погодя старый араб открыл ее и, покачав головой при виде Гента, жалостно чмокнул.
— Больной, очень больной, — сказал он, — глаз нехороший.
Араб, постояв, скрылся в низенькой двери, завешанной циновкой. На дворе торчала пара худосочных пальм; груды мусора по углам разили зловонием. Гент обошел дом; в его задней части была открыта каменная пристройка без двери, со входом через полукруглую нишу. В этом жалком помещении стоял деревянный стол с придвинутой к нему скамьей, за столом, у стены, помещалась дощатая постель, покрытая тростниковым матом. На столе виднелось несколько глиняных посудин, фаянсовая чашка и складной нож.
Гент тотчас лег, вытянувшись со вздохом облегчения. Гость тщательно осмотрелся и кивнул, как бы говоря сам себе: «Да, тяжелое положение»; затем, пристально взглянув на Гента и сказав: «Я скоро вернусь», — вышел.